Еще десять лет назад европейские партийные системы имели узнаваемые очертания. В Германии соперничали христианские и социальные демократы, во Франции — социалисты и республиканцы, а в Испании — социалисты и Народная партия. Казалось, что они и впредь будут определять политическую жизнь. Некоторые из них и сегодня управляют государствами, но все хуже удерживают избирателей, а старые лояльности уступают место новым движениям. Конечно, десять лет назад Европа уже не была островом стабильности. В Греции правила СИРИЗА, в Испании набирала силу Podemos, а у французского Национального фронта были миллионы сторонников. Однако 2016 год с его Brexit стал рубежом, когда давний кризис стал очевидным. С тех пор меняется и способ, которым европейцы находят своих политических представителей.
По данным обновленного The PopuList, в 2016 году радикальные и крайне правые силы набирали около 11% голосов в исследуемых европейских странах, сейчас этот показатель уже составляет 23%. А за популистские партии различных направлений голосует почти каждый третий. Стоит подчеркнуть, что популизм и радикализм не тождественны. Первый противопоставляет «народ» «элитам», а второй предполагает более глубокий пересмотр устоявшегося порядка. Однако во многих современных правых силах эти черты сочетаются. Поэтому, чтобы понять их успех, стоит начать не с них. А с того, почему некогда крупные партии теряют своих избирателей.
Как возникла пустота
Ирландский политолог Питер Мейр задал этот вопрос задолго до нынешнего подъема правых. В книге Ruling the Void («Управление пустотой»), изданной в 2013 году, он описал взаимное отдаление граждан и партий. Выборы проходили, политические соперники сменяли друг друга, но связь между обществом и властью ослабевала. Чтобы понять, что исчезало, вспомним европейские партии несколько десятилетий назад. Рабочий мог состоять в профсоюзе, читать партийную газету и годами поддерживать социал-демократов. Христианские демократы опирались на религиозные общины и местные общества. То есть политика существовала не только в день выборов. Люди встречались, спорили, выдвигали требования и через эти сообщества влияли на партии. Но этот социальный мир постепенно распадался. Сокращалась традиционная промышленность, ослабевали профсоюзы и религиозные круги, младшие поколения реже наследовали партийные симпатии родителей. И поэтому социал-демократы уже не могли автоматически рассчитывать на рабочих, а христианские демократы — на религиозных избирателей. Менялись и сами вопросы, по которым люди оценивали политику. К спорам о зарплатах, налогах и социальных гарантиях добавились миграция, идентичность, окружающая среда и отношение к ЕС. Они не вписывались в прежнее противостояние левых и правых. Человек мог поддерживать щедрое социальное государство и в то же время требовать более строгого контроля границ. Избиратели одной партии в столице и промышленном городке могли по-разному видеть будущее. И все сложнее было убедить их, что у всех них один политический дом.
Потому что крупная партия всегда должна была договариваться. Предприниматель хочет доступной рабочей силы, работник опасается конкуренции; владелец квартиры стремится сохранить ее стоимость, а молодой арендатор ждет более дешевого жилья. Когда-то это умение делало партии влиятельными. Теперь избиратель мог воспринимать компромисс как доказательство того, что его проблему снова проигнорировали. Менялись и сами партии: с ослаблением местных организаций больше их жизни переносилось в парламенты и правительственные кабинеты. Бывшие соперники теперь формировали коалиции, договаривались о бюджетах и международных обязательствах. Без этого в современном государстве не обойтись. Но с точки зрения избирателя это казалось лицемерным, ведь перед выборами партии спорили об изменениях, а после выборов вместе объясняли, почему обещанное почти невозможно выполнить.
Консерваторы и социал-демократы, конечно, не стали одинаковыми. Однако исследование Джей-Джей Спун и Хайке Клювер в 2019 году связало сближение их программ с переходом симпатий части избирателей к другим силам. Здесь, собственно, и возникает парадокс, описанный Мейром. Партии научились искуснее управлять государствами, но все хуже убеждали людей, что делают это именно в их интересах. Гражданин ждал, что его услышат, а вместо этого слышал, почему власть не выполнит его требований. Представитель общества начинал казаться представителем системы перед обществом. То есть партии оставались, выборы проходили, правительства сменялись, но из политической жизни исчезало самое важное. Человек еще мог голосовать за социал-демократов или консерваторов, однако все реже чувствовал, что это его партия. Именно так и возникала пустота. А затем наступило десятилетие, которое сделало ее особенно заметной.
Десятилетие потрясений
Пандемия, инфляция, энергетические потрясения и последствия полномасштабной войны России против Украины усилили неуверенность. Социальные сети дали возможность политикам обращаться к миллионам без партийных ячеек и прессы. Острый спор распространялся быстрее, чем объяснение сложного решения. По сути, появился способ строить новое политическое сообщество там, где старая партийная сеть утратила влияние. Но больше всего изменилось ощущение будущего. По опросу Pew 2024 года, медианно 70% респондентов в десяти европейских странах считали, что их дети будут жить финансово хуже своих родителей. И речь не обязательно идет о самой бедности. Можно неплохо зарабатывать, но не иметь возможности купить квартиру, наблюдать упадок города или чувствовать, что профессия уже не дает прежнего статуса. Беспокоил их и разрыв между реальной жизнью и той, на которую человек рассчитывал. К экономической неопределенности добавлялась культурная. Кого-то беспокоила миграция из-за нагрузки на школы и жилье, кого-то — из-за смены окружения или ощущения потери контроля над границами. Для части людей все важнее становилось убеждение, что их проблемы уже никто не хочет слышать. По данным Pew 2023 года, медианно 72% опрошенных в десяти европейских странах считали, что политикам безразлично мнение таких людей, как они.
То есть человек может и дальше поддерживать демократию, выборы или европейскую интеграцию, но не находить среди привычных партий желаемого решения. Собственно, на это популисты отвечают: проблема не в вас, а в элитах, которые вас не слушают. И поэтому недовольные избиратели чувствуют себя частью нового политического «мы». Популистское предложение также привлекает обещанием вернуть политике эффективность. Действительно, более жесткий контроль границ, ограничение аренды или защита промышленности могут быть реальными решениями, но у каждого из них своя цена. Но популисты оставляют ее за кадром, уверяя, что препятствие заключается не в противоречии интересов, а в отсутствии политической воли. И после многих лет оправданий такая уверенность кажется более привлекательной, чем осторожность.
Но пустота открывала путь различным силам. После долгового кризиса недовольство экономической политикой подняло СИРИЗА в Греции и Podemos в Испании. Во Франции в 2017 году ослабление социалистов и республиканцев помогло и правым Марин Ле Пен, и левым Жана-Люка Меланшона, и центристу Эммануэлю Макрону. Старые лояльности разрушались, но на их месте не обязательно возникал популизм. Наиболее устойчиво за десятилетие росли радикальные правые. Отчасти потому, что менялась важность вопросов, вокруг которых люди делали свой выбор. Политологи Джеймс Деннисон и Ганспетер Кризи, исследовав 28 стран, показали связь между усилением внимания к миграции и ростом поддержки радикальных правых. Когда миграция выходила на первый план, выигрывали те, кто давно делал на ней акцент. Правые радикалы научились сочетать защиту социальных выплат, ограничение миграции, критику элит и обещание национального контроля. Это давало возможность обращаться к людям с разным достатком, объединяя их вокруг вопросов идентичности и суверенитета. Левые популисты тоже находили сторонников, но их успехи были менее равномерными. Показательна Греция, где СИРИЗА обещала положить конец жесткой экономии, а находясь у власти, согласилась на новые условия международных кредиторов.
Популисты, кстати, не просто заняли место, которое освободили старые партии. Они начали менять сам политический спор. Если радикальная сила убедила людей, что главная проблема заключается в миграции, ее соперникам приходится говорить именно о миграции. Они могут возражать или перенимать лозунги, но вынуждены отвечать на чужой вопрос. Так можно влиять на политику даже вне правительства. И сентябрьские выборы 2026 года в Германии это подтвердили. В Саксонии-Анхальт «Альтернатива для Германии» набрала 43,8%, а Христианско-демократический союз — 17,2%. Через две недели в Берлине победила Die Linke с 25,7%. Это не зеркальные разновидности популизма и не одинаковые настроения избирателей, но в обоих случаях прежнее партийное превосходство перестало быть бесспорным.
Впрочем, не все разочарованные становятся популистами. Часть поддерживает зеленых, региональные или новые умеренные силы, а часть перестает голосовать. Да и популист у власти сталкивается с теми же бюджетами, законами и противоречивыми интересами, которые раньше легко отвергал. Поэтому смена политической вывески еще не устраняет пустоту. И, пожалуй, самый важный вывод — что европейцы не перестали нуждаться в представительстве. Но они реже находят его в привычных партиях. Старые партии могут сохранять названия, депутатов и правительственные посты, но этого недостаточно, чтобы люди видели в них свои интересы. Поэтому нынешняя борьба в Европе ведется не только между старыми партиями и популистами, она идет за способность связать общественные ожидания с реальной политикой. Ведь описанная Мейром пустота не исчезнет от самой смены победителя выборов.
