Мы понимаем, насколько сейчас получили распространение и стали популярными материалы вроде «10 лучших интеллектуальных романов» или «100 сильнейших книг ХХ века». Свои «Toп-100» публикуют и регулярно обновляют британские The Times и The Guardian, американская The New York Times и французская Le Monde. В Украине тоже ведутся дискуссии, нужен ли нам литературный канон и каким ему быть. Официального канона, конечно же, нет, но, скажем, Украинский ПЕН создал и предлагает на своей странице подборку «100 знаковых произведений на украинском языке», а в антологии «Так ніхто не кохав…» можно прочитать лучшие поэзии о самом светлом из чувств.
Что же стоит за стремлением сформировать национальный литературный канон?
И в литературе, и в других сферах своей деятельности homo sapiens стремятся к отбору и уверенности в выборе. Однако почему именно сейчас, как складывается впечатление, таких попыток ранжировать особенно много? Или это просто эффект распространения некоторых форматов в социальных медиа?
Думаю, на самом деле мы видим последствия распада структур мышления, которые господствовали еще с ХІХ века и испытали фактический крах в веке ХХ. Но теперь мы стремимся их восстановить. Это представление о целостности и гармонии, необходимое для существования главенствующих феноменов цивилизации: политики, истории, искусств и литературы в частности.
Но что такое канон? В литературе это список обязательных для прочтения (собственно канонических) текстов; в более широком смысле — нечто признанное, выверенное чьей-то экспертизой. Само представление об обязательности и экспертности и подверглось самым большим изменениям.
ХІХ век, по крайней мере после окончания наполеоновских войн, казался европейцам временем уверенности и стабильности. Да, революционные эксцессы случались («Весна народов», марш Гарибальди), локальные войны вспыхивали (крымское поражение России, поражение Австро-Венгрии в столкновениях с Италией и Пруссией), однако в целом на континенте царил мир — особенно если сравнить с предыдущими XVII–XVIII столетиями. Зато мощное развитие технологий укрепило веру в силу человеческого ума, и хотя понятие «прогресс» появилось еще в предыдущем столетии, в ХIХ оно распространилось и стало общеприемлемым для многих деятелей гуманитарной сферы (читайте Франко!).
Закономерно, что вера в разумность, рациональность склоняет к созданию упорядоченных — целостных и гармоничных — систем представлений. И такими можно считать концепции Канта, Гегеля, Ницше, Фрейда, компаративистов после Теодора Бенфея, структуралистов после Фердинана де Соссюра или искусствоведов после Генриха Вёльфлина. А где есть системные критерии, там и четкое видение качества — скажем, литературных текстов, музыкальных произведений или живописных полотен. Все, можем легко составлять списки обязательного чтения.
Впрочем, почти сразу, еще в ХІХ веке, начали появляться противоречивые проявления — что-то, что в приемлемые системы не вписывалось. С позиций французских неоклассиков Бодлер — это скандал. То же самое думали представители французской Академии живописи и об импрессионистах. Даже с точки зрения уже достаточно модерных по сознанию поэтов футуризм — это все равно слишком, too much, не говоря уже о дадаизме. И эти наборы звуков кто-то называет поэзией?!
Две мировые войны, геноцид и тоталитаризм ХХ века покончили с политической и экономической уверенностью. Из тревоги холодной войны родился постмодернизм как радикальная неуверенность — непрочность каких-либо общественных правил или художественных критериев. Когда Гарольд Блум в 1994 году пишет свой известный «Западный канон», с которым мы теперь опять так носимся, он на самом деле оплакивает крах прочности — первый раздел его книги называется «Элегия о гибели Канона».
В каком-то смысле диаметральной противоположностью стабильному канону стало понятие дискурса, актуализированное в мировой философской мысли Мишелем Фуко (у нас его запустила в обращение своей поначалу скандальной, а теперь должным образом признанной книгой «Дискурс модернізму в українській літературі» Соломия Павлычко).
Дискурс — это набор высказываний, ученый разговор по поводу, избегающий системности или какой-либо упорядоченности. В мировой литературе это означало буквально читай, что хочешь (где-то далеко, из глубины столетий звонит колокол Телемского аббатства). Больше не существовало определенных способов доказать, что, скажем, Стивен Кинг более слабый писатель, чем, например, Айрис Мэрдок. В украинском контексте такие взгляды начали распространяться с 1990-х, что было закономерно после распада авторитарной системы, однако они сразу же вступили в конфликт со стремлением восстановить историческую справедливость, вернув имена репрессированных советской властью писателей, а следовательно перезаключить и создать новый национальный литературный канон.
Впрочем, к тому времени этот запрос не получил должного воплощения. Само слово «канон» четко прозвучало в украинском литературоведении только в статье Марка Павлишина «Канон і іконостас», в которой ученый предостерегает не творить иерархию «иконических» писателей, как было в советскую эпоху, а обратить все-таки внимание на ценность текстов. Канонизацией решительно занималась разве что школа — программу изучения литературы радикально обновляли.
В остальном нашем гуманитарном пространстве с 1990-х и до недавнего времени господствовала постмодерная дискурсивность: нормально уживались (на полках книжных магазинов, например) и запрещенные когда-то Винниченко с Хвылевым, и писатели-соцреалисты, и Булгаков, которого ценили за антисоветскость, и Стругацкие, которым прощали латентный или даже откровенный сталинизм. Поскольку потребность в каноне не была критичной, то и попыток что-либо упорядочить не было.
Наше настоящее стремление держаться за своих писателей и выталкивать прочь чужих, конечно же, является последствием необходимости самоопределиться — с кем вы, мастера пера? Логичное требование в условиях, когда ты существуешь или нет, когда что-то или кто-то может помочь тебе существовать, а другое что-то или кто-то убивает, пусть даже ментально.
Мы держимся за истории. Мы понимаем себя через истории — в частности и через литературные. Это не мы упорядочиваем десятку самыхлучших романов — это эти десять самых важных текстов упорядочивают наше сознание.
Поэтому, хотя сейчас и дальше у нас дискурсивный плюрализм, и мы осознаем, что списки канонических произведений могут быть разными (ведь каждое издательство может основать свою серию классики) мы все чаще видим тексты, которые появляются во всех подборках самых лучших произведений: «Кобзар», «Каменярі», «Царівна», «Лісова пісня», «Тіні забутих предків», «Місто», «Тигролови», новеллы Григора Тютюнника, поэзия Василия Стуса… Must-read? Да! Потому что они выстраивают нашу вселенную и позволяют осознать, кто мы есть. И что мы есть вообще.
Уже упомянутый Гарольд Блум прав, когда говорит, что канон нужен, чтобы не тратить время на второстепенные тексты и сосредоточиться на самых важных. Можно добавить, что национальный канон нужно сформировать для более четкого видения самих себя и значит формирования всего национального организма.
А формировать его нужно буквально общими усилиями всех, на чью экспертность мы можем полагаться. Канон должен всегда появляться как следствие дискуссии и предполагать возможность обновляться и актуализироваться. Каноническими же будут те из книг, целесообразность и даже обязательность чтения которых будут признавать и седой профессор, и журналистка с острым пером, и бойкие блогеры, советам которых доверяет значительная аудитория.